РАСПАХНУТОЕ ПРОСТРАНСТВО.


Штрихи к портрету Бориса Чичибабина.


Сергей ШЕЛКОВЫЙ


Из книги стихов "Вечеря"


Через десятилетия вынужденного затворничества Бориса Чичибабина его книги наконец пришли к читателю. Вслушиваясь сегодня в вещий звук колокольной вести поэта, вспоминаю неблизкие уже дни - середину шестидесятых годов. Редкая по тем нещедрым временам вещь - полированный сундучище магнитофона "Днепр" излучает мавзолейный холод и величие. Вращаются с натугой громоздкие бобины из мутно-желтой пластмассы. Голос, низкий, хрипловатый, неповторимо мужественный, поет, вплетая в почти речитативную мелодию слова:

Меняю хлеб на горькую затяжку.
Родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать не тяжко
С курящейся цигаркою в зубах...


Так впервые узнаю Чичибабина. Это его стихи, его слова, созвучные морозному кандальному звону, это его трудный друг по фамилии Пугачев, "бездомный художник, бражник и плужник по имени Леха", не поет - творит исповедь своим грудным голосищем.
Тридцать лет со времен тех песен миновало. Но и без малой тени лукавства скажу, и сегодня те ранние чичибабинские ямбы слышу. И ныне они крутой стужей до нутра пробирают, саднят душу шершавой правдой про лагерное чахоточное окаянство, про "горсть табаку, газетную полоску", а больше про то, как "заскучает воля обо мне...".
Уже в этой давней строчке прозвучало ключевое слово поэта, засветилось первейшей духовной ценности понятие, окликнутое почти юношеским голосом 50 лет тому назад (стихи 46-го года).
Это понятие - "воля-свобода" нечасто называется впрямую в стихах Чичибабина, но неизменно определяет зерно, сердцевину его поэзии, характера, судьбы. Конечно, путь каждого большого поэта есть постоянное осознание и утверждение своей личностной творческой суверенности. Но поэзия Бориса Чичибабина, думаю, является одним из наиболее проникновенных, выстраданных доказательств этой максимы.
После мрачного двадцатилетия запрета на печатное слово Чичибабина его стихи с 1987 года стали щедро появляться на страницах журналов. Но лишь с выходом в свет книги стихов "Колокол", стало возможным ощутить истинный масштаб мировоззренческого поиска и обретения поэта, порадоваться утверждению в отечественной поэзии своеобразного голоса, наделенного и даром, и судьбой.
"Истина есть духовное завоевание. Истина познается в свободе и через свободу", - сказано едва ли не самым страстным из философов, Николаем Бердяевым. Именно этой интонацией мятежного духовного поиска, генетической жаждой распахнутого пространства исполнено протяжное, степное и ветровое, звучание стихов Чичибабина.
Таков и характер поэта с "кротостью и мощью", во все времена утверждавший врожденное право на человеческую самоценность, на несогбенное достоинство. Притворяться и приспосабливаться Чичибабин никогда не хотел, не мог, не умел. Оттого все шрамы и ссадины, все известные этапы его биографии эпохи "уверенного поступательного развития": личная сталинская пятилетка в лагерях с 46-го по 51-й год, стужа вятского лесоповала и - по возвращении в Харьков - волчий билет, мета зловещего времени для того, кто "не волк по крови своей"... Редакционная аннотация одной из ранних книжек Чичибабина плутовской скороговоркой бормочет: "Работал на лесоповале в Кировской области". Лагерное клеймо, крест на прежней учебе в университете, муторная лямка бухгалтера трамвайно-троллейбусной конторы в трущобном углу Харькова - близ рынка, именуемого не иначе как Благбаз... Эпоха обрубленных, кургузых, брякающих затворами слов Вятлаг, Благбаз...

Как страшно в субботу ходить на работу,
в прилежные игры согбенно играться
и знать, на собраньях смиряя зевоту,
что в тягость душа нам и радостно рабство.


Краткий просвет, мелькнувшая пора оттепели, когда вышли первые сборники, не принесшие, впрочем, радости автору, ибо важнейшие для него стихи в книги войти не могли. Новый поворот социального климата к долгой стуже. Отлучение бдительным официозом от писательского Союза, от изданий, от читателя. Точнее было бы говорить о самоотлучении от печатной лжи, от общепринятого холопства....
Дни нещадного внутреннего кризиса диктовали почти отчаянные строки: "Мне книгу зла листать невмоготу, а книга блага вся перелисталась. О матерь Смерть, сними с меня усталость, покрой рядном худую наготу". Но в двадцатилетнем мороке безвременья Борис Чичибабин не просто выжил - утвердил и прояснил свой дух.

Все мрачно так, хоть в землю лечь нам,
над бездной путь.
Но ты не временным, а вечным
живи и будь... -

говорит поэт, и в последних строках звучит та ведущая мысль, которая и позволила ему остаться самим собой вопреки всем ударам судьбы. "Любимая, ты спасла мои корни" - вот еще то огромное и неоценимое чувство, - чувство единения с любимым человеком, женой, соратницей, первым читателем, - которое давало силы для слова, для молитвы, для веры.
И был еще в те давние шестидесятые годы чердак поэта. Тесная, почти не приспособленная для жизни комната под самой крышей ветхой царь-гороховой трехэтажки. Окно, выходящее прямо на кровлю соседней, пониже, развалюхи. Вкопанный в землю двора умывальник под ржавой трубой, изогнувшей железно-лебединую шею. Жилище в самом центре старой запущенной части города, на углу двух улиц, чудом сохранивших полнозвучные подлинные имена: Рымарская и Бурсацкий спуск. Три с половиной века назад как раз здесь, на холме, была срублена тесовая харьковская фортеция. Эта улица бурсы "или, верней, эта яма" - замощенный ныне шрам старого крепостного рва. На Рымарской же в былые времена мастерили рымари-лымари, люди шорного ремесла, окликающие и коннолюбивой работой, и фонетикой имени, словно старшего брата, рыцаря-лыцаря. Ауканье, перекличка украинских, южнорусских, иноземных слов среди шатких камней, покосившихся латаных строений... Запах пыли, скудных дворишек, но и дух былого, сиплое дыхание времени, искры и клочки прохудившейся ткани: то стенной барельеф с кентавром без копыта, то радужный осколок майоликовой плитки... А то и просто неожиданно зоркий зеленый глаз старухи в полутьме земляного двора с единственным деревом. Взор, стреляющий каким-то квантом живучей памяти...
Борис Алексеевич не очень охотно рассказывал о "комнате опального поэта", о гнездовье недоброй поры, хоть и не раз подходили мы вместе к запущенному земляному двору и вглядывались - каждый со своим раздумьем - в закопченные молчаливые стены. И все же старые камни, устоявшие в хаосе разрушений "до основанья, а затем...", куски глины, обоженные историей, - это камни из кладки его двужильных будней. Будней, отстоявших духовное Бытие поэта, "тесный путь" праведника.
В своем вершинном труде "Оправдание добра" Владимир Соловьев вопреки известной рациональной формуле Декарта убежденно произносит: "Стыжусь, следовательно, существую". Предельно трудная, но неиссякающая отечественная традиция. Традиция бессонной взыскующей совести. Эта интонация страстного принятия вины - неизбывной, неделимой, личностно-мировой - насквозь электризует стихи Бориса Чичибабина:

Я почуял беду и проснулся от горя и смуты,
и заплакал о тех, перед кем в неизвестном долгу, -
я не знаю, как быть, и, как годы, проходят минуты.
Ах, родные, родные, ну чем я вам всем помогу?
Хоть бы чуда занять у певучих и влюбчивых клавиш;
но не помнит уроков дурная моя голова.
А слова, - мы ж не дети, словами беды не убавишь.
Больше тысячи лет как не Бог нам диктует слова.


Наверное, человек и поэт, способный выдержать внутри себя подобное болевое напряжение, имеет право и на выкрик отчаяния, и на темно-грозовые аввакумовские инвективы:


И Бога пережил - без веры и без таин,
без кроны и корней - предавший дар и род,
по имени - Иван, по кличке Ванька-Каин,
великий - и святой - и праведный народ.

Я рад бы принять все и жить в ладу со всеми,
да с ложью круговой душе не по пути.
О, кто там у руля, остановите время,
остановите мир и дайте мне сойти.

Сказано с гневом и горечью, со взрывной открытостью, ибо сказано по праву кровного родства - ближнему своему, брату, себе самому... Тяжкая, обличительная нота, звучащая в немалой части стихов Бориса Чичибабина, никогда не отстранена от контекста личной ответственности, от собственной вины за общечеловеческий грех: "Какое счастье к отчему крыльцу нести в себе вину, а не обиду".
Высокое напряжение духовности поэзии Чичибабина, однако, не уводит речь в заоблачный соблазн. Стихи всякий раз мудро оставляют "земле - земное". Подобно тому, как колесо в движении всегда уходит половиной обода ввысь, опираясь на дорогу лишь единственной точкой, даже самые "взлетные" из стихов Чичибабина не теряют земной точки опоры.
Двуединая, небесно-земная принадлежность - принципиальное качество, контрапункт чичибабинского мировосприятия. В его стихах - доля народной песни и былины, тягучий напев старой казацкой думы. Почвенность, первородство лексического ряда и звукописи стиха - от "блаженной прохлады" трав, "от источника Сковороды". Протяжная заговорная нота любимых многостопных строф поэта - от той наследной песни, что поется вечер за вечером, век за веком...
Между тем, наряду с чистыми фольклорными тонами, "Колокол" доносит и голос книжника, истового, преданного и вдохновенного читателя русской поэзии. Проникновенные, глубоко личные обращения Бориса Чичибабина к святыне "словесности российской", к ее учительству и братству - одна из главных нравственных опор поэта. Он, кто в одиночестве безвременья вымолвил с безнадежностью: "Я плачу о душе, и стыдно мне и голо", вгладаваясь в дорогие лики, произносит о своей душе уже с надеждой:


О ей бы так, на огненном морозе,
пронзить собой все зоны и слои...
Сестра моя Марина, брат мой Осип,
спасибо вам, сожженные мои!


В поэзии Бориса Чичибабина всегда есть острый, внимательный взгляд на природу вещей. Как сдержана и точна, к примеру, графика строк о Чуфут-Кале!

Покой и тайна в каменных молельнях
в дворах пустых.
Звенит кукушка, пахнет можжевельник,
быть хочет стих.

Стилистика поэта почти аскетически избегает нарочитых эффектов. И прослеживается эта сдержанность вплоть до орфографии - до малых букв, начинающих строки.
И еще о том, важном, что заслуживает отдельного серьезного разговора: философская наполненность поэзии Чичибабина прямо сопряжена с его обостренным откликом на боль и надежду текущего дня. Это гражданское неравнодушие всегда было душевной потребностью поэта. Нынешний день - начало долгожданного и еще неимоверно трудного освобождения человеческой личности, общества в целом. Раннее утро освобождения от химер деспотии, от времени собачьих сердец и росомашьих лап ГУЛАГа. Долгие десятилетия поруганные, расколотые колокола по всей земле русской взывали безъязыким набатом о приходе этого дня. О нем взывали немо миллионы безымянных могил. Об этом искуплении поднимали свой голос ссылаемые и казнимые праведники: Варлам Шаламов, Александр Солженицын, Андрей Сахаров, Василь Стус... О том же - о беде и покаянии, о возрождении отечества - звучит и самородное слово - молитва и зов - большого русского поэта Бориса Чичибабина.
Годы, названные лукавым словом "перестройка", но открывшие, несомненно, многие клапаны, стали, наконец, временем заслуженного признания творчества Бориса Чичибабина. Центральные журналы наперебой публикуют те самые стихи поэта, которые он почти и не надеялся увидеть в печати. Одна за другой в Москве и Киеве выходят три полновесные книги его стихотворений. Книга стихов "Колокол", изданная автором за свой счет, удостаивается Государственной премии СССР за 1990-й год. И это, наверняка, единственный случай в истории режима, когда автор книги, напечатанной не казенным коштом, был удостоен лауреатства. В своем роде единственным было и вручение Госпремии поэту Чичибабину в Кремле в январе 1991-го года. Вот небольшая историческая зарисовка из первых рук (я, по приглашению Бориса Алексеевича, был на церемонии награждения).
Купольный, тогда еще Свердловский, зал Кремля с тончайшим узором бело-голубой лепнины. Как и положено, округлы словесные околосмысловые переливы в речи министра культуры Николая Губенко. Как обычно, умеренно интересны метафорические пассажи в выступлении Андрея Вознесенского. Мудро-молчаливо поблескивают в первом ряду линзы-очки известного филолога, тоже нынешнего лауреата С. Аверинцева.
Нет, не слышно главных слов дня, слов правды этого раскаленного прибалтийской трагедией января. Год-то, конечно, не 37-й, а 91-й - не совсем уж молчаливый. Ну, а все же не только глыбится в президиуме и ядовито зеленеет нездоровой желтизной голова Тихона Хренникова, но и на левом крыле группы приглашенных, на самом острие левого крыла (скромность плюс соображения безопасности) увесисто восседает некто. Это имеет честь присутствовать в сопровождении троицы статных и востроглазых гебистов главный нынешний партийный идеолог - начинающий горбачевский секретарь Дзасохов. Сижу в полуторах метрах, через проход между рядами, от идеолога. На большом пальце холеной секретарской десницы виден бледно-голубой след аккуратно подвытравленной наколки "Саша"...
Но вот говорит с трибуны, обращаясь к залу, единственный сегодня лауреат-литератор, поэт Борис Чичибабин. И знакомый глуховатый голос произносит слова, созвучные тревожным мыслям многих, сидящих в зале. Но едва ли кто-то еще смог бы произнести эти слова вслух, так откровенно и взволнованно. Ибо редок дар - говорить "с последней прямотой", редко настоящее человеческое мужество. Всего несколько дней назад в Вильнюсе у телецентра под танками агонизирующего режима погибли люди - литовцы, хотевшие лишь одного - быть хозяевами в своей собственной стране. И об этом звучат слова Бориса Чичибабина, о том, что горько и стыдно ему сегодня получать премию из рук государства, убивающего своих граждан. Секретарское идеально выбритое лицо, в полуторах метрах слева, становится еще каменнее, еще отстраненнее... Но все смотрят в лицо другого человека, поэта Бориса Чичибабина, и именно оно представляется сейчас символом так трудно рождаемого лучшего времени...
Почти всю жизнь, за исключением времен армейской и зэковской отлучек, Борис Алексеевич жил на Украине - в маленьких городах Кременчуге и Чугуеве, в большом, "четвертом городе" необъятного царства-государства, - в Харькове. Его талант счастливо вобрал в себя и богатейшую традицию русской философской, социальной поэзии, и природный песенный дар, мягкий лиризм уроженца Украины. Он, нашедший на украинской земле свою судьбу, всегда почитал родину с истинно сыновьим чувством. "Я воспитывался на украинских колыбельных песнях, практически всю жизнь прожил среди своих братьев. Я никогда не уеду в Москву, я не сторонник империи. Верю в иное: в союз братьев по крови и любви", - говорил Б.Чичибабин в одном из интервью последних лет. А еще раньше, в те самые годы остракизма и гонения, написаны поэтом, идущие из самой глуби души, удивительно светлые и искренние, воистину песенные строки:


С Украиной в крови я живу на земле Украины
И, хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,
На лугах доброты, что ее тополями хранимы,
Место есть моему шалашу.

Творчество Бориса Чичибабина - подлинное явление духа, и ему, уверен, суждена большая жизнь. Это особые слова, это поэзия, отмеченная редкою личностной силой. И в то же время - это исповедь сына своего трудного, изломанного времени, исповедь человека небезмятежного, борющегося, но всегда каждой клеткой своего естества обращенного к бесценной гармонии жизни.
В декабре минувшего 1994 года Бориса Алексеевича Чичибабина не стало. Умер прекрасный русский поэт. Ушел из жизни лирик мощного, неповторимого дара, наделенный талантом любви, сочувствия, сопереживания.
Он не был благостным и сладким, не был легким в повседневном общении. Но когда он говорил в стихах "а кто помолится со мной, - те брат мне и сестра", эти строки не оставались только метафорой или только гербовым девизом, но отражали его суть, главную тональность его характера. Он безоглядно по-детски тянулся к лучшему, идеальному в людях - найденному ли в давних хрониках, в чужих ли хороших книгах, или же названному по имени в собственных своих стихах. И он так же щедро, с открытой радостью устремлялся навстречу тому реальному, земному человеку, в котором, как ему казалось, он это лучшее, вневременное, рассмотрел или угадал.
Он никогда не был послушным и покорным, готовым за чечевичную похлебку изменить главному для своей души, своего духа. Не жил крохами внешнего блага, хотя и был страстным и азартным жизнелюбом. Всегда стремился говорить в своих стихах о неразгаданном, непреходящем, главном в человеческом естестве и нередко называл свою поэзию обращением к Богу.
Если бы нужно было назвать его одним единственным словом, я бы выбрал даже не явное определение Поэт, но более точное и сильное - Духоборец. Не только потому, что его обращение к стихам, его попытки материализации духовности совершались между двумя истовыми молитвами - утренней и вечерней, но более потому, что очень многие его поступки вне литературы - и житейские, и общественные - носили на себе печать его упрямого, своенравного, первородного Духоборства. В средние века он непременно стал бы основателем какой-то возвышенной и нетерпимой ереси.
Я любил Бориса Алексеевича. Любил в нем большущего, самобытного поэта, которым щедрая стихия русской речи одарила всех нас еще раз в этом многотрудном веке как напоминанием о надежде, молитве, покаянии, о возможности чуда. Иначе - наверное, и легче, и труднее одновременно - любил в нем живого, сотканного из противоречий земного человека, то щетинистого, то детски распахнутого, устремленного навстречу с чуть царапающимся поцелуем вослед словам: "Люблю тех, кто меня любит!"
Еще зимой предпоследней, 93-94-го года, при встречах он не раз повторял: "Дожить бы до весны..." Неподдельная печаль, звучавшая в этих словах, не оставляла меня в покое. Стихи, написанные тогда, я успел прочесть Борису Алексеевичу в один из памятных летних вечеров его последнего года. Помню, что спросил его тогда перед чтением: "Не обидитесь на то, что в стихах назвал Вас "старче"?" - "Да нет, ничего. Хорошее слово..."


Доживем до весны, мой певучий возлюбленный старче!
Долетим до травы вопреки шелудивой зиме,
Вопреки срамоте этой жизни, изрядно собачьей,
Доживем. И, даст Бог, обнаружимся в ясном уме.

Я вгляделся в упор в свой пропитый, прокуренный город, -
И в цигарке его вспыхнул дымного смысла намек:
Он и духу - плевок, он и брюху холопьему - голод.
Счет грехам он забыл, и ничто не идет ему впрок...

Я вгляделся в лицо моей жертволюбивой Отчизны,
О, как стыдно сегодня смотреть нам друг другу в глаза!
А на шраме холма, на разломе кладбищенской тризны
Некий отсвет дрожал, без которого выжить нельзя...

Подорожник - прохлада дождя на горячечной ране -
Да по небу прочерченный птицей рифмованный след.
Нас не предал лишь свет безымянный - на сломе, на грани.
А опоры иной не найти нам еще триста лет.

Дотужим до весны - там щедрее, там больше дыханья
В голубом и в зеленом, чем здесь в тараканьей тоске.
Домолчим, чтоб услышать, как арию чистописанья
Прогорланит скворец о хмельном первозданном листке!

Книжка со стихами вышла в свет уже в январе - в месяце, когда 9-го числа, в послерождественский по православному календарю день, Борису Алексеевичу могло бы исполниться 72 года. К этим первым посмертным именинам не прошло еще и 40 дней со дня его кончины...
Хоронили мы Бориса Алексеевича в студеный декабрьский ярко-снежный день, в один из тех дней, о которых он писал:

Какая в мире тишина!
Какой на свете свет!


Хоронили на 2-м Харьковском кладбище, расположенном на улице Пушкина, неподалеку от Иоанно-Усекновенского храма... Было очень много людей и в особняке Союза писателей, и у могилы. Из Москвы приехали поэты Евгений Рейн, Владимир Леонович, Александр Радковский, философ Григорий Померанц, несколько молодых литераторов. Было много прощальных слов и на трескучем морозе кладбища, и в горячем, бесстыдно расслабляющем, алкогольном и съестном паре поминок. Городская казна впервые расщедрилась на Чичибабина, арендовав для последней тризны заведение "Горка" в начале Пушкинской улицы, почти напротив площади Поэзии.
В первый день после похорон, ни с кем не сговариваясь, я снова пришел на кладбище, чтобы тихо в одиночестве поклониться Чичибабину. День, как и вчерашний, стоял солнечный и морозный, и все вокруг было усыпано чистейшим снегом. Две крупные птицы, сорока и сойка, неохотно отлетели от поминальных яств, оставленных у могилы, и уселись на заснеженных ветках неподалеку. "О как кладбищенские птицы на диво ярки и сильны!..." Они были хлопотливо-жизнерадостны, нарядны и вовсю искрились радугой пера на декабрьском морозном солнце. Но не парила ли где-то рядом, средь сини и тишины, совсем иная - невидимая, молчаливая и задумчивая птица?
Я думал тогда и думаю сейчас о том, что постоянно чувствую присутствие, даже более того - притяжение и зов, чичибабинской души. Иногда она видится мне большою птицей - чуть сумрачной, нахохленной и сгорбленной где-то на ветке у греховной земли, и мощной, исполненной гармонической силы в небесном полете. За те его последние шесть с лишним лет, когда мы встречались постоянно, часто, между нами было сказано немало слов. Но, пожалуй, почти каждая встреча оставляла ощущение недосказанности. Думаю, мне просто хотелось побольше быть радом... Ведь дело было не в поспешных словах - за всеми житейскими речами всегда присутствовало большее: существуют его книги... Теперь он, Борис Чичибабин, и есть его главные слова, книги его человечьих и Божьих стихов. Перечитываю эти страницы снова и снова. Теперь можно беседовать бесконечно долго. Просветление преодолевает боль. Удивительно, как ничуть, ни в единой интонации, не бледнеет этот неповторимый живой голос.

1995


Сергей Шелковый - автор нескольких поэтических книг. Лауреат литературной премии им. Б.Слуцкого ( за книгу "Листы пятикнижья", 2000 г.) и премии Н.Ушакова (за книгу "Вечеря", 2002 г.). Член Союза писателей СССР и Союза писателей Украины с 1989 г.

Содержание

 

Hosted by uCoz